Биографические данные, характеристика творчества Николая Степановича Гумилева

Автор: Пользователь скрыл имя, 18 Декабря 2012 в 23:19, реферат

Краткое описание

Николай Степанович Гумилев родился 3(15) апреля 1886 года в Кронштадте, где его отец, Степан Яковлевич, окончивший гимназию в Рязани и Московский университет по медицинскому факультету, служил корабельным врачом. По некоторым сведениям, семья отца происходила из духовного звания, чему косвенным подтверждением может служить фамилия (от латинского слова humilis, "смиренный"), но дед поэта, Яков Степанович, был помещиком, владельцем небольшого имения Березки в Рязанской губернии, где семья Гумилевых иногда проводила лето. Б. П. Козьмин, не указывая источника, говорит, что юный Н. С. Гумилев, увлекавшийся тогда социализмом и читавший Маркса (он был в то время Тифлисским гимназистом - это было между 1901 и 1903 годами), занимался агитацией среди мельников, и это вызвало осложнения с губернатором Березки были позднее проданы, и на место их куплено небольшое имение под Петербургом.

Файлы: 1 файл

Журнал.Гумилёв.docx

— 188.57 Кб (Скачать)

Гумилёв не боялся смерти. В стихах он не раз  благословлял смерть в бою. Его угнетала лишь расправа с безоружными.

Помню жестокие дни после кронштадского восстания.

На  грузовиках вооруженные курсанты везут  сотни обезоруженных кронштадских матросов.

С одного грузовика кричат: «Братцы, помогите, расстреливать везут!»

Я схватил  Гумилёва за руку, Гумилёв перекрестился. Сидим на бревнах на Английской набережной, смотрим на льдины, медленно плывущие по Неве. Гумилёв печален и озабочен.

  «Убить безоружного, — говорит он, — величайшая подлость». Потом, словно встряхнувшись, он добавил: «А вообще смерть не страшна. Смерть в бою даже упоительна».

 

Есть  упоение в бою

И бездны мрачной на краю —

вспомнились мне слова Пушкина.

Первая  строчка о Гумилёве, вторая о Блоке...

 

Последние два-три года жизни Гумилёва почти  день за днем известны нескольким ближайшим  его друзьям, в том числе и  пишущему эти строки.

Мы  встречались каждый день и ездили вместе в бывшее Царское, тогда уже  Детское Село — Гумилёв читать лекции в Институте Живого Слова, я проведать мать. С ней и  Гумилёв подружился. Ей написал он свой последний экспромт (о Царском  Селе).

Этот  экспромт в одном из зарубежных журналов был моей матерью опубликован.

Вот он:

  Не Царское Село — к несчастью,

  А Детское Село — ей-ей.

  Что ж лучше: быть царей под властью

  Иль быть забавой злых детей?

У моей матери хранились несколько месяцев  книги Гумилёва, тайно вынесенные им самим и студистами из реквизированного Детскосельским Советом собственного дома, полученного Гумилёвым в наследство от отца. Эти книги незадолго до ареста Гумилёв с моей помощью в корзинах перевез на свою петербургскую квартиру.

Никогда мы не забудем Петербурга периода  запустения и смерти, когда после  девяти часов вечера нельзя было выходить на улицу, когда треск мотора ночью  за окном заставлял в ужасе  прислушаться: за кем приехали? Когда  падаль не надо было убирать — ее тут же на улице разрывали исхудавшие собаки и растаскивали по частям еще  более исхудавшие люди.

 

  И все же в эти годы было что-то просветлявшее нас, и все же:

  Я тайно в сердце сохраняю

  Тот неземной и страшный свет,

  В который город был одет.

  Я навсегда соединяю

  С Италией души моей

  Величие могильных дней.

  Как будто наше отрешенье

  От сна, от хлеба, от всего,

  Душе давало ощущенье

  И созерцанья торжество...

 

Умирающий Петербург был для нас печален  и прекрасен, как лицо любимого человека на одре.

Но  после августа 21-го года в Петербурге стало трудно дышать, в Петербурге невозможно было оставаться — тяжко  больной город умер с последним  дыханием Блока и Гумилёва.

Помню себя быстро взбегающего по знакомой лестнице Дома Искусств. Иду к двери  Гумилёва и слышу сдавленный шепот  за спиной.

Оборачиваюсь  — Е., один из служащих Дома Искусств, бывший лакей Елисеева.

«Не ходите туда, у Николая Степановича  засада».

Все следующие дни сливаются в  одном впечатлении Смоленского  кладбища, где хоронили Блока, и стенной  газеты, сообщавшей о расстреле Гумилёва.9

Гроб  Александра Александровича Блока мы принесли на кладбище на руках. Ныло плечо  от тяжелой ноши, голова кружилась  от ладана и горьких мыслей, но надо было действовать: Гумилёва не выпускают. Тут же на кладбище С. Ф. Ольденбург, ныне покойный А. Л. Волынский, Н. М. Волковысский и я сговариваемся идти в Чека с просьбой выпустить Гумилёва на поруки Академии наук, Всемирной литературы и еще ряда других не очень благонадежных организаций. К этим учреждениям догадались в последнюю минуту прибавить вполне благонадежный Пролеткульт и еще три учреждения, в которых Гумилёв читал лекции.

О посещении  нами Чека с челобитной от всех приблизительно перечисленных выше учреждений уже  вспоминал, кажется, Н. М. Волковысский.

Говорить  об этом тяжело. Нам ответили, что  Гумилёв арестован за должностное  преступление.

Один  из нас ответил, что Гумилёв ни на какой должности не состоял. Председатель Петербургской Чека был явно недоволен, что с ним спорят.

— Пока ничего не могу сказать. Позвоните в  среду. Во всяком случае, ни один волос  с головы Гумилёва не упадет.

В среду  я, окруженный друзьями Гумилёва, звоню  по телефону, переданному чекистом нашей делегации.

— Кто  говорит?

— От делегации (начинаю называть учреждения).

— Ага, это по поводу Гумилёва, завтра узнаете.

Мы  узнали не назавтра, когда об этом знала  уже вся Россия, а в тот же день.

Несколько молодых поэтов и поэтесс, учеников и учениц Гумилёва, каждый день носили передачу на Гороховую.

Уже во вторник передачу не приняли.

В среду, после звонка в Чека, молодой поэт Р. и я бросились по всем тюрьмам искать Гумилёва. Начали с Крестов, где, как оказалось, политических не держали.

На  Шпалерной нам удалось проникнуть во двор, мы взошли по лестнице во флигеле  и спросили сквозь решетку какую-то служащую: где сейчас находится арестованный Гумилёв?

Приняв  нас, вероятно, за кого-либо из администрации, она справилась в какой-то книге  и ответила из-за решетки:

— Ночью  взят на Гороховую.

Мы  спустились, все больше и больше ускоряя шаг, потому что сзади  уже раздавался крик:

— Стой, стой, а вы кто будете?

Мы  успели выйти на улицу.

Вечером председатель Чека, принимавший нашу делегацию, сделал в закрытом заседании  Петросовета доклад о расстреле заговорщиков: проф. Таганцева, Гумилёва и других.

В тот  же вечер слухи о содержании этого  доклада обошли весь город.

Потом какие-то таинственные очевидцы рассказывали кому-то, как стойко Гумилёв встретил смерть.

Что это за очевидцы, я не знаю — и  без их свидетельства нам, друзьям  покойного, было ясно, что Гумилёв  умер достойно своей славы мужественного  и стойкого человека.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Анне  Ахматовой

9 апреля 1913 года

Милая Аника, я уже в Одессе и в кафе почти заграничном. Напишу тебе, потом попробую писать стихи. Я совершенно выздоровел, даже горло прошло, но еще несколько устал, должно быть с дороги. Зато уже нет прежних кошмаров; снился раз Вячеслав Иванов, желавший мне сделать какую-то гадость, но и во сне я счастливо вывернулся. В книжном магазине просмотрел "Жатву". Твои стихи очень хорошо выглядят, и забавна по тому, как сильно сбавлен тон, заметка Бориса Садовского.

Здесь я видел афишу, что Вера Инбер в пятницу прочтет лекцию о новом женском одеянии, или что-то в этом роде; тут и Бакст и Дункан и вся тяжелая артиллерия.

Я весь день вспоминаю твои строки о "приморской девчонке", они мало того что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано так много, и я совершенно убежден, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными.

Милая Аня, я знаю, ты не любишь и не хочешь понять это, но мне не только радостно, а и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как  женщина, укреплять и выдвигать  в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья  и славы безнадежно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда бы не смогла заняться исследованием страны Галла  и понять, увидя луну, что она алмазный щит богини воинов Паллады.

Любопытно, что я сейчас опять такой же, как тогда, когда писались Жемчуга, и они мне ближе Чужого неба.

Маленький до сих пор был прекрасным спутником; верю, что так будет и дальше.

Целуй от меня Львеца (забавно, я первый раз пишу его имя) и учи его говорить папа. Пиши мне до 1 июня в Дире-Дауа (Dire-Daoua, Abyssinie. Afrique}, до 15 июня в Джибути, до 15 июля в Порт-Саид, потом в Одессу.

 

 

13 апреля 1913 года

Милая Аника, представь себе, с Одессы ни одного стихотворения. Готье переводится вяло, дневник пишется лучше. Безумная зима сказывается, я отдыхаю как зверь, Никаких разговоров о литературе, о знакомых, море хорошее, прежнее. С нетерпеньем жду Африки. Учи Леву говорить и не скучай. Пиши мне, пусть я найду в Дирс-Дауа много писем. И помечай их числами.

Горячо  целую тебя и Леву; погладь Молли. Всегда твой Коля.

 

 

10 июля 1914 года

Милая Аничка, думал получить твое письмо на Царскосельском вокзале, но не получил. Что, ты забыла меня или тебя уже нет в Деражне? Мне страшно надоела Либава, и вот я в Териоках. Здесь поблизости Чуковский, Евреинов, Кульбин, Лозинский, но у последнего не сегодня-завтра рождается ребенок. Есть театр, в театре Гибшман, Сладкопевцев, Л. Д. Блок, директор театра Мгебров (офицер).

У Чуковского я просидел целый день; он читал  мне кусок своей будущей статьи об акмеизме, очень мило и благожелательно. Но ведь это только кусок и, конечно, собака зарыта не в нем! Вчера беседовал  с Маковским, долго и бурно. Мы то чуть не целовались, то чуть не дрались. Кажется, однако, что он будет стараться  устроить беллетристический отдел  и еще разные улучшения. Просил сроку  до начала августа. Увидим! Я пишу новое  письмо о русской поэзии — Кузмин, Бальмонт, Бородаевскнй, может быть, кто-нибудь еще. Потом статью об африканском искусстве. Пру бросил. Жду, что запишу стихи.

Меланхолия  моя, кажется, проходит. Пиши мне, милая  Аничка, по адресу Териоки (Финляндия), кофейня "Идеал", мне. В этой кофейне за рубль в день я снял комнату, правда, не плохую. Значит, жду письма, а пока горячо целую тебя. Целую ручки Инне Эразмовне. Твой Коля.

 

 

До 6 сентября 1914 года, Кречевицкие казармы под Новгородом

Дорогая Аничка (прости за кривой почерк, только что работал пикой на коне — это утомительно), поздравляю тебя с победой. Как я могу рассчитать, она имеет громадное значение, и, может быть, мы Новый Год встретим как прежде в Собаке. У меня вестовой, очень расторопный, и, кажется, удастся закрепить за собой коня, высокого, вороного, зовущегося .Чернозем. Мы оба здоровы, но ужасно скучаем. Ученье бывает два раза в день часа по полтора, по два, остальное время совершенно свободно. Но невозможно чем-нибудь заняться, т. е. писать, потому что от гостей (вольноопределяющихся и охотников) нет отбою. Самовар не сходит со стола, наши шахматы заняты двадцать четыре часа в сутки, хотя люди в большинстве случаев милые, но все же это уныло.

Только  сегодня мы решили запираться на крючок, не знаю, поможет ли. Впрочем, нашу скуку  разделяют все и мечтают о  походе, как о царствии небесном. Я уже чувствую осень и очень  хочу писать. Не знаю, смогу ли.

Крепко  целую тебя, маму и Леву и всех. Твой Коля.

 

 

Около 10 октября 1914 года, Россиены

Дорогая моя Аничка, я уже в настоящей армии, но мы пока не сражаемся и когда начнем неизвестно. Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и отпущенной шашкой. И я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику". Эта цитата заставляет меня напомнить тебе о твоем обещании быстро дописать твою поэму и придать ее мне. Право, я по ней скучаю. Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь продай, хочешь читай кому-нибудь. Я здесь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох.

Пиши  мне в 1-ю действ. армию, в мой полк, эскадрон Ее Величества. Письма, оказывается, доходят очень и очень аккуратно.

Я все  здоровею и здоровею: все время  на свежем воздухе (а погода прекрасная, тепло), скачу верхом, а по ночам сплю, как убитый.

Раненых привозят не мало, и раны все какие-то странные: ранят не в грудь, не в  голову, как описывают в романах, а в лицо, в руки, в ноги. Под  одним нашим уланом пуля пробила  седло как раз в тот миг, когда он приподнимался на рыси; секунда до или после, и его бы ранило.

Сейчас  случайно мы стоим в таком месте, откуда легко писать. Но Скоро, должно быть, начнем переходить, и тогда  писать будет труднее. Но вам совершенно не надо беспокоиться, если обо мне  не будет известий. Трое вольноопределяющихся знают твой адрес и, если со мной что-нибудь случится, напишут тебе немедленно. Так что отсутствие писем будет  обозначать только то, что я в  походе, здоров, но негде и некогда  писать. Конечно, когда будет возможно, я писать буду.

Целую тебя, моя дорогая Аничка, а также маму, Леву и всех. Напишите Коле маленькому, что после первого боя я ему напишу.

Твой  Коля.

 

6 июля 1915 года, Заболотце

Дорогая моя Аничка, наконец-то и от тебя письмо, но, очевидно, второе (с сологубовским), первого пока нет. А я уж послал тебе несколько упреков, прости меня за них. Я тебе писал, что мы на новом фронте. Мы были в резерве, но дня четыре тому назад перед нами потеснили армейскую дивизию и мы пошли поправлять дело. Вчера с этим покончили, кое-где выбили неприятеля и теперь опять отошли валяться на сене и есть вишни. С австрийцами много легче воевать, чем с немцами. Они отвратительно стреляют. Вчера мы хохотали от души, видя, как они обстреливали наш аэроплан. Снаряды рвались по крайней мере верст за пять от него. Сейчас война приятная, огорчают только пыль во время переходов и дожди, когда лежишь в цепи. Но то и другое бывает редко. Здоровье мое отлично.

Информация о работе Биографические данные, характеристика творчества Николая Степановича Гумилева