Мир художествнного произведения

Автор: Пользователь скрыл имя, 20 Января 2012 в 05:45, практическая работа

Краткое описание

Художественное целое всегда направляется к неизвестному адресату, в существовании которого поэт не может сомневаться, не усомнившись в себе. При этом внешняя адресованность литературного текста (посвящения, обращения к читателю) для искусства факультативна. Эстетическая адресованность состоит в том, что произведение уже содержит в себе внутреннюю точку зрения, с которой этот мир открывается во всей своей целостности и оригинальности.

Оглавление

1. Понятие мира художественного произведения. Ценностный центр мира художественного произведения. Не тождественность изображаемого мира первичной реальности.

2. Персонаж. Типы персонажей (авантюрно-героический, житийно-идиллический, антигерой).

3. Художественная деталь. Типы художественной детали (деталь-подробность, деталь-символ).

4. Портрет. Типы портретов (по месту в тексте, по художественным приёмам, по отношению к внутреннему миру). Портрет-грация (Ф. Шиллер).

5. Пейзаж. Типы пейзажа (идиллический, экзотический, национальный). Функции пейзажа. Отличие пейзажа от изображения природы.

6. Время и пространство художественного произведения.

7. Автор и его присутствие в произведении. Образ автора. Автор, повествователь, рассказчик.

8. Художественная речь (язык художественной литературы).

9. Психологизм. Приёмы психологизма.

Файлы: 1 файл

Практическая № 1 (мир худ произведения).docx

— 111.14 Кб (Скачать)

    Арсенал художественных средств освоения внутренней жизни человека весьма богат. Здесь  и описания его впечатлений от окружающего, и компактные обозначения  того, что творится в душе героя, и пространные характеристики его  переживаний, и внутренние монологи персонажей, и, наконец, изображение  сновидений и галлюцинаций, которые  выявляют бессознательное в человеке, его подсознание — то, что прячется в глубинах психики и неведомо ему самому. Вспомним сны пушкинской Татьяны, Мити Карамазова у Достоевского (о плачущем «дате»), кошмар, преследующий Анну Каренину и Вронского (мужик, работающий над железом и произносящий французские  фразы), предсмертные сновидения толстовского князя Андрея и старухи Анны в  повести В.Г. Распутина «Последний срок», разговор заболевшего Ивана  Карамазова с чертом.

    В романе Т. Манна «Волшебная гора», одном  из шедевров литературы нашего столетия, едва ли не центральным эпизодом является «прелестный и страшный» сон  героя, попавшего в снежную пургу (раздел «Снег» из шестой главы). Жизнь  в этом сновидении раскрывается Гансу  Касторпу полнее и глубже, чем в  его яви, отмеченной (в числе многого  другого) участием в философских  дебатах. Она предстает и в  ее чарующе-гармонической стороне («обычай  разумно-дружеского общения», «радость при виде счастья и добродетели  светлого народа»), и с ее зловещими  началами — с тем, что вызывает омерзение и ужас. Все это духовно  обогащает героя Т. Манна. «Мне снился сон, — размышляет он, очнувшись, —  о назначении человека, о его пристойно  разумном и благородном товариществе на фоне <...> омерзительно кровавого  пиршества <...> Человек — хозяин противоречий, через него они существуют, а значит он благороднее их».

    Установка на воспроизведение внутренней жизни  человека резко отвергалась в  первые десятилетия XX в. как авангардистской  эстетикой, так и марксистским литературоведением: свободно самоопределяющаяся в близкой  ей реальности личность находилась под  подозрением. Так, лидер итальянского футуризма Ф.Т. Маринетти призывал «полностью и окончательно освободить литературу от <...> психологии», которая, по его словам, «вычерпана до дна» [61]. В подобном же духе в 1905 г. высказался А. Белый, назвавший романы Ф.М. Достоевского «авгиевыми конюшнями психологии». Он писал: «Достоевский слишком «психолог», чтобы не возбуждать чувство брезгливости» [62].

    Радикальным неприятием психологизма были отмечены и советские 20-е годы. Пафос коммунизма, писал А.В. Луначарский (1920), выражается в том, что личность «готова зачеркнуть себя ради победы передового класса человеческого  рода» [63]. В эту пору неоднократно говорилось, что «апсихологизм», заключающийся в воссоздании вещного, материального мира, — это высший этап литературного развития. «В сей области, — сказано о психологизме в одной из статей 1927 г., — чем лучше, тем хуже. Чем сильнее психостарается пролетписатель, тем вреднее <...> И напротив: чем «газетнее» работает писатель-монтажист, диалектически цепляя факты, тем свободнее мозги читателя от дурмана» [64].

    Однако  психологизм не покинул литературу. Об этом неопровержимо свидетельствует  творчество многих крупных писателей XX в. В нашей стране это М.А. Булгаков, А.П. Платонов, М.А. Шолохов, Б.Л. Пастернак, А.И. Солженицын, В.П. Астафьев, В.И. Белов, В.Г. Распутин, А.В. Вампилов, за рубежом  — Т. Манн, У. Фолкнер и мн. др.

    Интенсивное становление и широкое упрочение  психологизма в литературе XIX–XX вв. имеет глубокие культурно-исторические предпосылки. Оно связано, прежде всего, с активизацией самосознания человека Нового времени. Современная философия различает сознание, «которое само себя осуществляет», и «сознание, изучающее себя» [65]. Последнее и именуют самосознанием. Самосознание реализуется главным образом в виде рефлексии, составляющей «акт возвращения к себе». Вместе с тем неотъемлемым, универсальным свойством человеческой жизни является «примат сознания о чем-то над самопознанием» [66], а потому рефлексии подобает знать свои границы и иметь определенные рамки. Активизация и нарастание рефлексии у людей Нового времени связаны с небывало острым переживанием разлада человека с самим собой и всем окружающим, а то и тотальным отчуждением от него. Начиная с рубежа XVIII-–XIX столетий подобные жизненно-психологические ситуации стали широко запечатлеваться европейской литературой, а позже — и писателями иных регионов (преддверием этого сдвига в художественной сфере явилась трагедия шекспировского Гамлета). Знаменательна повесть И.В. Гете «Страдания юного Вертера». Сосредоточенный на своих переживаниях («У меня столько хлопот с самим собой <...> что мне мало дела до других»), Вертер называет собственное сердце своей единственной, гордостью, жаждет умиротворить свою «алчущую, мятущуюся душу» (хотя бы в излияниях, адресованных другу в письмах. Он убежден, что ему «много дано», и неустанно мудрствует над своими страданиями неразделенной любви. Вертер — это фигура, опоэтизированная автором (хотя поданная им в немалой мере критически) и вызывающая, прежде всего симпатию и сострадание.

    Русские писатели XIX в. более суровы к своим  рефлектирующим героям, нежели Гете к  Вертеру. Суд над всецело сосредоточенным  на себе человеком (характер которого правомерно возвести к мифу о Нарциссе) и над его уединенной и безысходной  рефлексией составляет один из лейтмотивов  русской «послеромантической» литературы. Он звучит у М.Ю. Лермонтова («Герой нашего времени»), И. С. Тургенева («Дневник лишнего человека», «Гамлет Щигровского  уезда», отчасти — «Рудин»), в  какой-то мере у Л.Н. Толстого (ряд  эпизодов повестей «Отрочество» и «Казаки»), И.А. Гончарова (образы Адуева - младшего), в немалой степени Райского).

    С максимальной жесткостью, негативно по сути оценивается уединенное сознание в «Записках из подполья» Ф.М. Достоевского. Здесь рефлексия предстает как удел «антигероя», существа слабого, жалкого, озлобленного, стремящегося «ускользнуть» от правдивой самооценки, мечущегося между несдержанными рассказами о своих «позорах» и попытками самооправдания. Не случайно герой признается в особой остроге наслаждения, доставляемого мучительным самоанализом.

    Самоуглубленность человека, его всецелая сосредоточенность  на собственной персоне, ставшие  приметой эпох сентиментализма и  романтизма, а также последующего времени, получила философскую интерпретацию  в «Феноменологии духа» Г.В.Ф. Гегеля. Рефлектирующее сознание философ назвал «томящимся» и «несчастным», оценив его весьма жестко: как безумство  самомнения. Этому сознанию, написал  он, «недостает силы <...> выдержать  бытие. Оно живет в страхе, боясь  запятнать великолепие своего «внутреннего»  поступками и наличным бытием, и  дабы сохранить чистоту своего сердца, оно избегает соприкосновения с  действительностью». Носителем подобного  самосознания, по Гегелю, является исполненная  страстного томления и скорби «прекрасная  душа, истлевающая внутри себя и  исчезающая как аморфное испарение, которое расплывается в воздухе» [67].

    Но  значимо и иное: рефлексия, подаваемая в формах психологизма, у наших  писателей-классиков неоднократно представала как благая и насущная для становления человеческой личности. Свидетельство тому, быть может, наиболее яркое, — центральные персонажи  толстовских романов: Андрей Волконский и Пьер Безухов, Левин, отчасти Нехлюдов. Этим и подобным им героям других авторов  присущи духовная неуспокоенность, желание быть правыми, жажда духовных обретений.

    Один  из важнейших стимулов рефлексии  литературных персонажей — пробудившаяся  и властно «действующая» в  их душах совесть, которая тревожит и мучит не только пушкинских Бориса Годунова, Онегина, Барона, Гуана или  Паратова, (в финале «Бесприданницы»  А.Н. Островского), но и Андрея Волконского, вспоминающего покойную жену, тургеневскую Лизу Калитину, которая раскаивается в том, что дала волю своему чувству  к Лаврецкому, а также Татьяну  в финале «Евгения Онегина». Несет  в себе чувство вины и герой  толстовского рассказа-жития «Отец  Сергий».

    На  содержательные функции психологизма в литературе (наряду с приведенными словами Гегеля) проливают свет бахтинские суждения о сущности самосознания. Позитивно значимое переживание  ученый увязывал с тем, что назвал «нравственным рефлексом» и характеризовал как «след» смысла в бытии: «Переживание как нечто определенное <...> направлено на некий смысл, предмет, состояние, но не на самого себя». Подобного рода движениям души Бахтин противопоставлял переживания болезненные, ведущие  человека в тупик раздвоенности, которые он назвал «саморефлексом». Этот саморефлекс порождает то, «чего  быть не должно»: «дурную и разорванную  субъективность», которая связана  с болезненной жаждой «самовозвышения» и боязливой «оглядкой» на мнение о себе окружающих [68]. И художественная литература (особенно в XIX в.) широко запечатлевала эти разнонаправленные тенденции самосознания, по достоинству их оценивая.

    Психологизм, как ни глубоки и органичны  его связи с жизнью рефлектирующих персонажей, находит широкое применение также при обращении писателей  к людям, которые безыскусственно  просты и не сосредоточены на себе. Вспомним пушкинского Савельича, няню Наталью Саввишну и гувернера  Карла Ивановича из «Детства»  Л.Н. Толстого, старуху Анну в повести  В.Г. Распутина «Последний срок». Исполненными психологизма оказываются даже образы животных («Холстомер» Л.Н. Толстого, «Белолобый» А.П. Чехова, «Сны Чанга» И.А. Бунина, «Корова» А.П. Платонова, волки в романе Ч. Айтматова «Плаха»).

    Новую и весьма оригинальную форму психологизм  обрел в ряде литературных произведений нашего столетия. Упрочился художественный принцип, именуемый воспроизведением «потока сознания». Определенность внутреннего мира человека здесь  нивелируется, а то и исчезает вовсе. У истоков этой ветви литературы — творчество М. Пруста и Дж. Джойса. В романах Пруста сознание героя  слагается из его впечатлений, воспоминаний и созданных воображением картин. Оно свободно от устремленности к  какому-либо действию, как бы оттесняет  в сторону окружающую реальность и предстает как «убежище, защита от мира», а в то же время —  как нечто поглощающее и присваивающее  внешнюю реальность [69]. Во французском «новом романсе» 1960–1970-х годов (А. Роб-Грийе, Н. Саррот, М. Бютор) постижение и воссоздание нескончаемо текучей психики приводило к устранению из литературы не только «твердых характеров», но и персонажей как личностей. «Если известная часть современных литераторов, — пишет Р. Барт, — и выступила против «персонажа», то вовсе не затем, чтобы его разрушить (это невозможно), а лишь затем, чтобы его обезличить» [70].

    Диапазон  словесно-художественных средств, позволяющих  впрямую запечатлевать внутренний мир человека, весьма широк [71]. Здесь и традиционные суммирующие обозначения того, что испытывает герой (думает, чувствует, хочет), и развернутые, порой аналитические, характеристики автором-повествователем того, что творится в душе персонажа, и несобственно-прямая речь, в которой голоса героя и повествующего слиты воедино, и задушевные беседы персонажей (в устном общении или переписке), и их интимные дневниковые записи.

    Психологизм в литературе XIX–XX вв. стал достоянием едва ли не всех существующих жанров. Но с максимальной полнотой сказался он в социально-психологическом романе. Весьма благоприятны для психологизма, во-первых, эпистолярная форма («Юлия, или Новая Элоиза» Ж.Ж. Руссо, «Опасные связи» Ш. де Лакло, «Бедные люди»  Ф.М. Достоевского), во-вторых, автобиографическое (порой дневниковое) повествование  от первого лица («Исповедь» Ж.Ж. Руссо, «Исповедь сына века» А. де Мюссе, «Дневник обольстителя» С. Киркегора, ранняя трилогия Л.Н. Толстого). Исповедальное  начало живет и в произведениях  Ф.М. Достоевского. Напомним исповеди Ипполита в романе «Идиот» и Ставрогина (глава «У Тихона», не вошедшая в  окончательный текст «Бесов»), ряд  эпизодов «Братьев Карамазовых», например посвященная Мите глава «Исповедь  горячего сердца». И, наконец, в-третьих, принципы психологизма сполна осуществляются в форме романного повествования  от третьего лица, обладающего даром  всеведения, которое простирается в  глубины человеческих душ. Таковы центральные  произведения Л.Н. Толстого и Ф.М. Достоевского, в наш век — Т. Манна (в особенности  — «Волшебная гора»).

    Наряду  с подобного рода прямым проникновением во внутренний мир человека литература хорошо знает также формы его  косвенного освоения, при которых  черты наружности, позы, движения, жесты, мимика, интонации персонажей предстают  как симптомы того, что творится в их душах. Иначе говоря: постигаемый  писателями «внутренний человек» одновременно явлен вовне. К этой грани мира литературного произведения мы и  обратимся: от переживаний изображаемых людей перейдем к их внешнему облику. 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

    [1]. См.: Лихачев Д.С. Внутренний мир художественного произведения// Вопр. литературы. 1968. № 8.

    [2]. Эко У. Имя розы. М., 1989. С. 438–439.

    [3]. См.: Добин Е. Искусство детали. Л., 1975.

    [4]. Олеша Ю.К. Ни дня без строчки. М., 1965. С. 209.

    [5]. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. Т. 30. С. 128.

    [6]. О персонаже и истории его теоретического рассмотрения см.: Мартьянова С.А. Образ человека в литературе: от типа к индивидуальности и личности. Владимир, 1997. С. 10–32.

    [7]. Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. М., 1994. С. 200. См.: Мелетинский Е.М. О литературных архетипах. М., 1994.

    [8]. См.: Мелетинский Е. М. О литературных  архетипах. М., 1994.

    [9]. Н. Фрай, видный представитель  ритуально-мифологической школы,  утверждал, что центральным в  фольклоре и литературе является  миф поисков-приключений героя,  стремящегося к достижению своей  цели (См.: Frye N.H. The archetypes of literature // Myth and literature: Theory and practice. London, 1966).

    [10]. Бахтин М.М. Эстетика словесного  творчества. С. 138.

    [11]. Элиот Т.С. Назначение поэзии. Киев; М., 1997. С. 256. См. также: Топоров В.Н. Эней – человек судьбы. К «средиземноморской» персонологии. М., 1993. Т. 1.

    [12]. Бахтин М.М. Проблемы поэтики  Достоевского. С. 176.

    [13]. О чертах сходства между Онегиным  и Ставрогиным как симптоматически  значимых в составе русской  жизни и литературы XIX в. см.: Бочаров  С.Г. Французский эпиграф к  «Евгению Онегину» (Онегин и Ставрогин) // Московский пушкинист. 1. М., 1995.

Информация о работе Мир художествнного произведения