Автор: Пользователь скрыл имя, 29 Сентября 2011 в 21:29, реферат
В 1920-е гг. французский социолог Морис Хальбвакс выдвинул и обосновал тезис о существовании феномена коллективной памяти как средства самоидентификации различных сообществ людей. При жизни ученого это открытие не вызвало сколько-нибудь заметного отклика у коллег-гуманитариев и только спустя несколько десятилетий после того, как М. Хальбвакс погиб в Бухенвальде, получило широкое признание в научном мире.
Введение 3
Гордон А.В. ВЛАСТЬ И РЕВОЛЮЦИЯ: СОВЕТСКАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ ВЕЛИКОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ. 1918—1941 4
Взгляд на Французскую революцию в постсоветский период 11
Вандейское восстание 15
«Масоны и Французская революция» 17
Заключение 21
Список используемой литературы 22
Подобная каноническая форма трактовки Французской революции советской историографией проявилась со всей очевидностью еще во время знаменитой дискуссии 1920-х гг. о Термидоре. Данный сюжет подробно освещен в известном исследовании Т. Кондратьевой6, однако А.В. Гордону удается добавить к нарисованной ею картине новые яркие штрихи. На ряде примеров он наглядно показывает, в какой степени тезис о “термидорианском перерождении” руководства СССР и ВКП(б), выдвинутый троцкистской оппозицией и придавший теме Термидора особую идеологическую остроту, сделал политически опасной любую трактовку соответствующих событий XVIII в., отличную от канона. “Аналогии, — пишет он, — буквально загонялись в подсознание, становясь, отчасти помимо воли историков 20-х (не только советских), двигателем формирования исследовательских установок, когда вся история революции XVIII в. на какой-то момент стала рассматриваться сквозь призму июльских событий 1794 г.” (с. 54).
Впрочем,
даже при господстве в представлениях
о Французской революции
Начало стремительному наступлению идеологии на последние оазисы науки — А.В. Гордон образно именует этот процесс “великой перековкой” — положило “академическое дело”. Идеологическое прикрытие репрессий советских карательных органов против ученых дореволюционной формации обеспечила кампания изобличения историками-марксистами “буржуазных ученых”. Она привела не только к вытеснению иных, отличных от марксистского канона интерпретаций истории (в частности, и не в последнюю очередь истории Французской революции), но и к “кристаллизации” самого канона. Если ранее в его рамках еще допускалось некоторое, хотя и умеренное различие взглядов, то одной из основных, по мнению А.В. Гордона, целей идеологической кампании начала 1930-х гг. “было утвердить дисциплину единомыслия, выучить научные кадры советской формации мыслить по-партийному” (с. 73). Характерно, что в указанный период отечественная историография Французской революции потеряла не только последних мэтров “русской школы” — Н.И. Кареева и Е.В. Тарле (он вернется в науку лишь несколько лет спустя), но и таких, пожалуй, наиболее оригинальных историков из когорты марксистов, как Я.В. Старосельский и Я.М. Захер7. В ходе этой кампании, отмечает А.В. Гордон, “были обозначены установочные пределы для исследовательской мысли. На смену более или менее свободным поискам и плюрализму подходов, в большей степени потенциальному, чем реальному, утверждалась “генеральная линия”. <…> Возникало соответственно явление вброса методологической установки извне в качестве окончательного (на данный политический момент) решения исторической проблемы и разрешения историографических расхождений. <…> Историки приучались мыслить в установочных категориях “как надо”” (с. 82—83).
Одним
из важнейших результатов “великой
перековки” стало, по мнению автора книги,
утверждение в исторической науке
специфической “культуры
Подробный анализ различных аспектов этой культуры партийности и ее проявлений в исторической науке занимает значительную часть монографии А.В. Гордона и является, на мой взгляд, одним из ее очевидных достоинств. Но пересказывать чужую книгу — дело неблагодарное, лучше отослать читателя к первоисточнику. Ограничусь лишь тем, что приведу авторскую характеристику того нового типа научных работников, который получил распространение после “великой перековки”: “Культура партийности формировала особый тип людей науки, ставивших во главе угла ту или иную предписанную, усвоенную и нередко выстраданную идеологическую позицию. Как бы она ни менялась, ее смыслом в каждый данный момент оставалась исключительность, не допускавшая альтернатив” (с. 117).
Мне кажется, автор не случайно использовал здесь словосочетание “люди науки”, избегая (возможно, подсознательно) термина “ученые”, потому что собственно с учеными — теми, кто находится в поиске нового знания ради такового, эти служители предписанной сверху абсолютной “истины” имели мало общего. Скорее они походили на жрецов, посвятивших свою жизнь хранению полученного свыше откровения. Да, в общем-то и о “науке” здесь говорить трудно. Подобный свод целенаправленно отобранных и сакрализованных представлений о прошлом опять же следует отнести скорее к исторической памяти, нежели к научному знанию.
А оставалось ли тогда, в 1930-е гг., вообще хоть какое-либо пространство для научных исследований по истории? Или, чтобы постановка вопроса не выглядела беспредельно широкой, уточним: по истории Французской революции. Вопрос этот отнюдь не риторический: ответа на него у меня нет. И нет его, похоже, у автора книги, который вообще выводит данный сюжет за рамки своей работы: “…оценка продуктивности утверждавшегося режима функционирования советской науки в задачу моего исследования не входит. Для меня достаточно выявить его “режимность”…” (с. 127). Думаю, однако, в своей будущей книге об изучении Французской революции в СССР 1956—1989 гг., которую А.В. Гордон анонсирует во введении к настоящей работе, ему все же так или иначе придется коснуться данной темы. Это будет необходимо хотя бы для того, чтобы по достоинству оценить перемены, произошедшие в советской историографии Французской революции после 1956 г., когда история-наука вновь расширила свои владения, потеснив историю-память, которая, впрочем, все же сохранила свое доминирующее положение.
Приведу
лишь один пример, чтобы показать, насколько
разным был уровень отечественной
историографии Французской
В постсоветский период отечественная историография Французской революции пережила свою собственную “революцию” — с падением политического режима, напрямую связывавшего свое происхождение с мировой революционной традицией, историческая память о французских событиях конца XVIII в. перестала быть для нашего общества средством самоидентификации. В отличие, к примеру, от истории Октябрьской революции 1917 г. или Великой Отечественной войны, история Французской революции сегодня уже не воспринимается в России как нечто, напрямую связанное с нашей современностью. Тема утратила былую идеологическую актуальность. А ведь еще относительно недавно, в 1980-е гг., решение о том, как интерпретировать Французскую революцию в связи с ее 200-летним юбилеем, принималось в СССР на высшем государственном уровне — в Политбюро ЦК КПСС. И когда “прорабы перестройки”, критикуя “командно-административную систему”, обращались к примерам из французских событий двухвековой давности, их читатели понимали с полуслова: пишем “Франция”, в уме — “Россия”. Но после 1991 г. прежний, политически ангажированный интерес к Французской революции испарился в мгновение ока. Широкой публике сегодня, по большому счету, безразлична как ее критика, так и ее апология. Едва ли не впервые в российской истории данная тема осталась предметом сугубо академического интереса. И на руинах исторической памяти об этом событии появились первые всходы научных исследований, посвященных сюжетам, которые для прежней истории-памяти были не слишком “удобны”.
Среди таких “неудобных” сюжетов в первую очередь, пожалуй, следует назвать тему Термидора. Выше уже говорилось о немалой политической остроте, которую она приобрела в 1920—1930-е гг. Мрачная тень той давней дискуссии, не столько научной, сколько идеологической, в последующие десятилетия довлела над советскими учеными, отбивая желание заниматься этим предметом. После публикации в 1949 г. ограниченным тиражом книги одесского исследователя К.П. Добролюбского10 исследований на данную тему советскими историками практически не проводилось11. Авторы же обобщающих работ, упоминая о термидорианском периоде Французской революции, обычно ограничивались воспроизведением ряда стереотипных клише, кочевавших из книги в книгу.
Учитывая вышесказанное, нетрудно понять тот интерес, с которым наше научное сообщество встретило выход в свет монографии доцента исторического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова, кандидата исторических наук Д.Ю. Бовыкина об итогах Термидора. Хочу подчеркнуть, что “наше” означает здесь не только соответствующую профессиональную “корпорацию” российских историков, но и международное содружество специалистов по Французской революции в целом. И тут я ничуть не преувеличиваю. Работа Д.Ю. Бовыкина выполнена на основе широкого круга источников из французских архивов, ничуть не уступая в данном отношении трудам зарубежных коллег. Более того, она “вписывается” в общий спектр идущих в мире исследований по термидорианской тематике, хронологически являясь своего рода продолжением классической монографии швейцарского профессора Б. Бачко12. Причем основные положения книги Д.Ю. Бовыкина, нашедшие отражение в его статьях на французском языке, уже получили признание в международной историографии.
И тем не менее эта книга, не уступающая по своему уровню лучшим зарубежным образцам, написана, прежде всего, для российского читателя: автор, освещая тот или иной аспект политической жизни термидорианской Франции, явно принимает во внимание соответствующие клише советской исторической литературы и ненавязчиво позволяет читателю сравнивать их с теми реалиями, которые удается реконструировать путем анализа источников. О некоторых же, наиболее известных стереотипах, связанных с Термидором, Д.Ю. Бовыкин считает необходимым сказать чуть подробнее, прежде чем перейти к изложению результатов собственного исследования.
Один из таких стереотипов он определяет как “миф о конце Революции”. Мнение о том, что переворот 9 термидора ознаменовал собой завершение Французской революции и наступление эпохи контрреволюции, высказывалось еще некоторыми современниками этих событий, правда, в основном теми, кто занимал место на крайне левом фланге политического спектра. Позднее оно нашло отклик в трудах историков и философов, принадлежавших к социалистической традиции, в частности в работах К. Маркса и Ф. Энгельса. В ранней советской историографии эта точка зрения была и вовсе догматизирована: “…традиционной для большинства отечественных исследователей стала концентрация внимания на 1792—1794 годах в ущерб последующему периоду, а к моменту создания в 1941 г. фундаментального и программного коллективного труда “Французская буржуазная революция 1789—1794” хронологические рамки Революции уже не вызывали сомнений, и Термидор в них явно не попадал” (Бовыкин Д.Ю., с. 21). С 1956 г., когда директивность в освещении Французской революции несколько ослабла и появилась возможность сосуществования различных (в определенных пределах, конечно) точек зрения, наряду с представлением о том, что Термидор был концом Революции, получила распространение и несколько другая, слегка смягченная его трактовка. Согласно ей, после 9 термидора Революция двинулась по “нисходящей линии”, иначе говоря, если и не закончилась, то приобрела в некотором роде оттенок неполноценности, стала хиреть и угасать, пока не завершилась переворотом 18 брюмера.
Подобную “неполноценность” посттермидорианского периода Французской революции обычно связывают с “термидорианской реакцией” — понятием, которое, отмечает Д.Ю. Бовыкин, солидаризируясь в этом с А. Оларом, представляет собою еще одно клише, употребляемое потому, что “так принято”, но в действительности не имеющее под собой никаких оснований (с. 45). Анализируя различные аспекты явления, определяемого как “термидорианская реакция”, автор доказывает, что ни один из них не может трактоваться в качестве отступления от принципов 1789 г. Более того, по многим направлениям революция в этот период, напротив, даже углублялась и укоренялась. Если термин “реакция” и применим к действиям термидорианской власти, считает Д.Ю. Бовыкин, то лишь в том смысле, в каком его употребляли современники, — без негативного оттенка, для обозначения противодействия некому действию: “акция” — “ре-акция”. “Термидорианский Конвент, — пишет автор книги, — по многим направлениям проводил политику, ставшую реакцией на Террор, на вмешательство государства в экономику, на политику монтаньяров в целом; часть того, что было сделано в 1793—1794 гг., с негодованием отвергалась. Однако в этом смысле и саму диктатуру монтаньяров можно назвать реакцией, например, по отношению к работе Учредительного и Законодательного собраний” (с. 44).
Исследование, проведенное Д.Ю. Бовыкиным, само по себе служит убедительным опровержением многих из тех стереотипных характеристик Термидора, которые бытовали в советской исторической литературе. Как отмечено выше, его монография является своего рода продолжением известного труда Б. Бачко. Если профессор Женевского университета детально проанализировал процесс утверждения термидорианцев у власти, сопровождавшийся разрушением машины Террора, то российский историк самым подробным образом рассматривает их последующую созидательную деятельность — работу над Конституцией III года Республики. Чтение его книги сулит читателю немало интересного. Следуя вместе с автором за извилистым ходом дискуссии о той Конституции, которая, по мнению ее создателей, должна была подвести итог Революции, мы становимся свидетелями своего рода “мозгового штурма”, когда разные по жизненному опыту, социальному положению и политическим предпочтениям люди в жестко ограниченный отрезок времени старались найти наиболее оптимальные законодательные решения проблем будущего устройства Франции.
В своей книге Д.Ю. Бовыкин не только воссоздает коллективный портрет Конвента наряду с яркими персональными зарисовками наиболее видных его членов, но и дает эту картину в движении, наделяя ее своего рода кинематографичностью. Мы видим, как по мере развития дебатов о конституции и сопровождавших их событий происходила идейная эволюция всего Конвента и отдельных депутатов, как постепенно они расставались с идеализмом абстрактных теорий, отдавая предпочтение прагматике. Нередко к таким сугубо прагматическим решениям их подталкивало мнение избирателей, к которому творцы новой конституции, надо заметить, чутко прислушивались. Утверждая это, автор книги опирается на такой впервые вводимый им в научный оборот источник, как письма избирателей в Комиссию одиннадцати, занимавшуюся разработкой основного закона страны: “…они являлись для депутатов определенным индикатором общественного мнения, позволившим выявить наиболее популярные в обществе идеи, многие из которых вошли впоследствии в текст конституции” (Бовыкин Д.Ю., с. 282).
Информация о работе Дискуссионные аспекты Великой Французской революции