Автор: Пользователь скрыл имя, 16 Октября 2011 в 18:35, реферат
Н.К. Михайловский был одним из зачинателей социологии в нашей стране и со временем стал общепризнанным лидером субъективной школы. Вот что писал об этом М. Ковалевский: "...в подготовлении русского общества к восприятию, критике и самостоятельному построению социологии, Михайловскому принадлежит, несомненно, выдающаяся роль".
Биография Н.К. Михайловского.
О социологических взглядах Н.К. Михайловского.
Теория Н.К. Михайловского «Герои и толпа».
Заключение.
Список литературы.
“Чем слабее централизация мысли, тем легче совершаются подобные движения. Наши осы видят, что их товарка влетает в гнездо, вылетает, жужжит, словом — выражает гнев и беспокойство, и сами начинают вылетать и беспокоиться. И это не подделка, а настоящий гнев. Энергическое внешнее выражение какого-нибудь чувства до известной степени вызывает это самое чувство. Так, актер, увлекаясь своими словами и жестами, переживает и соответственное состояние сознания. Так, человек, фехтующий для забавы, испытывает, однако, нечто подобное настоящему ощущению борьбы. Так, обезьяны, кошки, собаки, начиная играть и подражая при этом драке, кончают настоящей дракой. Так и осы. Механика, следовательно, всего процесса следующая: впечатление особенным образом жужжащей и беспокойно движущейся осы возбуждает к деятельности те нервные центры в осах-зрительницах, которые в них возбуждаются, когда они сами точно так же беспокоятся; а внешнее выражение гнева вызывает, в конце концов, настоящий гнев, который и овладевает моментально всем сборищем.”
Михайловский даже выводит своеобразный закон, при котором гнев будет, расти пропорционально размеру электората. “Представим себе собрание, положим, в 300 человек, перед которым говорит оратор. Допустим, далее, что волнение, ощущаемое оратором, может быть выражено цифрой 10 и что при первых взрывах своего красноречия он сообщает каждому из трехсот слушателей, по крайней мере, половину этого своего волнения. Каждый из слушателей выразит это рукоплесканиями или усиленным вниманием: в позе, в выражении лица каждого будет нечто напряженное. И каждый будет, следовательно, видеть не только взволнованного оратора, а и еще множество напряженно-внимательных или взволнованных своих товарищей по аудитории. Это зрелище будет, в свою очередь, усиливать, что называется в парламентах «движением» (зепзайоп). Положим, что каждый из слушателей получает только половину этого всеобщего возбуждения. Тогда его волнение выразится не цифрой 5, а цифрой 750 (21/2 помноженное на 300). Что же касается самого оратора, этого центра, к которому со всех сторон возвращается поток возбужденного им волнения с преувеличенной силой, то он может быть даже совершенно подавлен этим потоком, как оно часто и бывает с неопытными, неприспособившимися ораторами. Понятно, что в действительности лавинообразный рост волнения не может быть так быстр, потому что не каждый же из трехсот слушателей видит со своего места 299 взволнованных товарищей. Но общий закон процесса все-таки именно таков”.
Таким образом, в явлениях стигматизации и в других поразительных случаях влияния воображения на растительную и животную жизнь Михайловский видит переходную ступень между мифичностью, с одной стороны, и проявлениями подражательности в мелких житейских делах и в записанных историей и психиатрией нравственных эпидемиях — с другой. Пример же оратора, увлекающего слушателей даже до совершенного забвения действительности, представляет переход от случаев одиночного подражания Христу, казненному, палачу, роженице и т. д. к массовым движениям и до известной степени уясняет самый процесс заразы.
Вот
Михайловский убедил нас в чрезвычайной
силе и распространенности этого “психического
двигателя”, бессознательного или мимовольного
подражания, остается только разрешить
вопрос об условиях, при которых склонность
к подражанию присутствует и отсутствует,
появляется и исчезает, выражается с большей
и меньшей силой: при каких, следовательно,
условиях складывается то, что он называет
«толпой», — податливую массу, готовую
идти «за героем» куда бы то ни было
и томительно и напряженно переминающаяся
с ноги на ногу в ожидании его появления.
“Из каких людей составляется «толпа»? В чем заключается секрет их непреодолимого стремления к подражанию? Нравственные ли их качества определяют это стремление, или умственные, или какие Другие особенности?”
В
четвертой части своей статьи
«Герои и толпа», перед Михайловским
встает дилемма: “или подражательность
не имеет ничего общего с симпатией,
или симпатия не может служить основанием
для теории нравственных чувств”, впрочем,
ему здесь нет дела до систем морали, а
потому он считает, что можно ограничиться
простым замечанием, что различие между
симпатией и подражательностью не так
уже резко.
Рассуждая на тему подражательности, она “даже в наивысших своих болезненных формах, есть лишь специальный случай помрачения сознания и слабости воли, обусловленной какими-то специальными обстоятельствами. Очевидно, что в этих специальных обстоятельствах должен находиться ключ к уразумению всех разнообразных явлений.
Найдя этот ключ, мы откроем себе далекие перспективы в глубь истории и в область практической жизни, ибо узнаем, как, когда и почему толпа шла и идет за героями.”
Михайловский
пытается дойти до причин явления, у
него возникает вопрос: “что же общего
между условиями жизни
В девятой части своей работы Михайловский решает показать богатство средних веков на нравственные эпидемии, и в количественном, и в качественном отношениях.
“В
средние века ни одна странность, как
бы она ни была нелепа, ни один почин,
как бы он ни был фантастичен, не
оставались без более или менее
значительного числа
“Близко к истине стоит Мишле в главе «Отчего средние века пришли в отчаяние» в известной книге: «В течение целых десяти столетий тоска, неизвестная прежним временам, держала средние века в состоянии не то бодрствования, не то сна, и над людьми господствовала конвульсия скуки, называемая зевотой. Пусть неустанный колокол звонит в привычные часы — люди зевают; пусть тянется старое латинское пение в нос — люди зевают. Все предвидено, надеяться не на что, дела будут идти все так же. Несомненная скука завтрашнего дня заставляет зевать уже сегодня, и перспектива будущих дней, годов скуки ложится тяжелым.
Сами гордые бароны, гнездившиеся в замках с высокими стенами и глубокими рвами, выезжавшие оттуда только для грабежа и турниров и опять прятавшиеся за свои стены, были обречены на ту же истому однообразия, а их жены и подавно. Вообще, всякая личная жизнь, отлившись в однообразные, узкие формы, замерла.
Но Мишле находит еще другую причину, «отчего средние века пришли в отчаяние»: необеспеченность личности. Несмотря на неподвижность форм, в которые отлилась средневековая личная жизнь, всякий свободный человек мог оказаться вассалом, вассал — слугой, слуга — рабом, сервом. Фактически это, конечно, верно, но едва ли справедливо переносить теперешнюю европейскую жажду личной свободы на средневековые нравы. Без сомнения, и тогда были люди, считавшие личную свободу благом и гнушавшиеся всякого рода зависимостью. Но отнюдь не таково было общее правило. Вообще говоря, средневековой человек не тяготился зависимостью”
«Установление феодального порядка не встретило сопротивления со стороны массы народа... Почему же не восставали низшие классы против этой сполиации, когда на их стороне было численное превосходство, когда дело происходило в бурную, военную эпоху, в которую люди, имея вечно дело с мечом, могли не дорожить своей жизнью? Но в том-то и дело, что тогдашние люди представляли более примеров бессилия, нежели храбрости... Сознание собственного достоинства было развито в самой незначительной степени, и слабый беспрестанно унижался, раболепствовал перед сильным, говорил тоном раба: "Это были, как выразился один писатель, рабские души, развитые неблагоприятной судьбой"»
Однако
«низшие классы» не раз восставали
в средние века, как грозная
буря, когда предел упругости человеческой
души бывал, наконец, превзойден, когда
гнет и насилие поднимались свыше
всякой меры терпения. И с течением времени
вся вавилонская башня средневековой
иерархии была подкопана и, наконец, рухнула
со страшным громом. Что же касается форм
и результатов борьбы, то и они носили
на себе неизгладимую печать средневековья
в его наиболее типических чертах — повиновения
и подражания. Мы можем, кажется, теперь
с уверенностью сказать, что так и должно
было быть ввиду однообразия скудости
и постоянства впечатлений средневекового
человека.
Но
вот поднимается настоящее
“Средневековая масса представляла, можно сказать, идеальную толпу. Лишенная всякой оригинальности и всякой устойчивости, до последней возможной степени подавленная однообразием впечатлений и скудостью личной жизни, она находилась как бы в хроническом состоянии ожидания героя. Чуть только мелькнет какой-нибудь особенный, выдающийся образ на постоянно сером, томительно ровном фоне ее жизни — и это уже герой, и толпа идет за ним, готовая, однако, свернуть с половины дороги, чтобы идти за новым, бросившимся в глаза образом.”
Завершая
свою работу Михайловский, как бы делая
вывод, говорит о качествах, которыми
должен обладать лидер «герой»: “Кто
хочет властвовать над людьми,
заставить их подражать или повиноваться,
тот должен поступать, как поступает магнетизер,
делающий гипнотический опыт. Он должен
произвести моментально столь сильное
впечатление на людей, чтобы оно ими овладело
всецело и, следовательно, на время задавило
все остальные ощущения и впечатления,
чем и достигается односторонняя концентрация
сознания; или же он должен поставить этих
людей в условия постоянных однообразных
впечатлений. И в том и в другом случае
он может делать чуть не чудеса, заставляя
плясать под свою дудку массу народа и
вовсе не прибегая для этого к помощи грубой
физической силы. Но бывают обстоятельства,
когда этот эффект достигается в известной
степени личными усилиями героя, и бывают
другие обстоятельства, когда нет никакой
надобности в таких личных усилиях и соответственных
им умственных, нравственных или физических
качествах. Тогда героем может быть всякий,
что мы, и видим в средние века.
Михайловский, разбирая весь этот фактологический материал, укрепился во мнение, что нельзя смешивать симпатию, сочувствие с автоматическим подражанием как это делали Адам Смит и Герберт Спенсер, но при этом считал “нельзя не признать, что между симпатией и подражанием есть нечто общее. Это общее можно, пожалуй, выразить
словами г-на Кандинского или цитируемого им Льюиса: «Стремление приходит в унисон с окружающими людьми». Но прийти на помощь человеку, которого бьют, и принять участие в его побиении — это две вещи разные. В первом случае человек приходит в унисон с жертвой, во втором — с палачами.”
“Но по мере того как разделение труда проводит все более и более глубокие демаркационные черты в обществе, стремление к унисону, оставаясь налицо, существенно изменяет свой характер и направление: вместо сочувствия получается подражание. Сочувствие убывает, а подражание прибывает до такой степени, что становятся возможны кровавые драки и глубокая взаимная ненависть между представителями различных отраслей разделенного общественного труда; становятся возможными такая замкнутость и отчужденность, что ремесленник для купца, рабочий для мастера, кузнец для сапожника и т. д. — есть как бы совсем другой породы существо, относительно которого позволительна всякая жестокость и неправда. Таким образом, хотя симпатия и подражание имеют в основании своем нечто общее, но совершенно разнятся по своему направлению. При этом подражание, будучи результатом однообразия впечатлений, наилучше питается общественным строем с резко разделенным трудом. В средние века этот эффект был особенно силен благодаря полному отсутствию в обществе элементов, так или иначе уравновешивающих невыгоды разделения труда.”
“В статье «Герои
и толпа» была сделана попытка
объединить все явления автоматического
подражания, чрезвычайно многочисленные
и разнообразные и имеющие
место чуть не во всех областях жизни
как органической, так и общественной.
При этом оказалось, между прочим,
что явление автоматического
подражания и нравственной или психической
заразы находится, по всей видимости, в
самой тесной связи с явлениями повиновения,
покорности. Эта попытка (очень беглая
и уже потому неудовлетворительная, да
вдобавок и не конченая) привести к одному
знаменателю явления, столь разнообразные
и во многих отношениях столь важные, остается
до сих пор, к сожалению, вполне одинокой.
Не только в русской литературе не было
сказано за эти два года ни одного разъяснительного
и вообще сколько-нибудь ценного слова
по этому поводу, но и в Европе этот вопрос
чрезвычайной важности, в сущности, очень
мало подвинулся вперед к своему разрешению.