Автор: Пользователь скрыл имя, 11 Января 2012 в 19:02, лекция
Работа содержит лекцию по дисциплине "Философия"
 Данилевский 
и Леонтьев по праву считаются 
открывателями “
 Эсхатология  
 Цивилизация 
рождается, страдая, растет, достигает 
сложности и цветения и, страдая, 
умирает, как правило, не превышая возраста 
в 1200 лет (меньше — сколько угодно, 
больше — никогда).  
 Это, по 
словам В. Соловьева, не христианская схема 
истории, но эстетическая и биологическая. 
Леонтьев применяет к истории 
медицинский, биологический подход 
врача-патологоанатома. Биологический 
подход к истории как органическому 
развитию человечества Леонтьев заимствовал 
у Данилевского. Однако, как отмечает 
С.Г. Бочаров, “в плане религиозного 
сознания патология смыкалась с 
эсхатологией, острым чувством исторического 
конца”. Л. ощущал подчиненность мирового 
процесса “космическому закону разложения”. 
Т.е. разложение, гниение для Л. — 
понятия метафизические. Лишь на первый 
взгляд правы В. Соловьев и Г. Флоровский, 
утверждавший, что "Леонтьев не видел 
религиозного смысла истории", расходясь 
в этом и со святоотеческой традицией, 
и с традициями русской философии. 
Во-первых, несправедливо и неисторично 
требовать “видеть” религиозный 
смысл истории от мыслителя 19 столетия 
— был ли хоть один пример подобного? 
Сама эта “традиция” в русской 
философии сложилась только в 
ХХ в. Во-вторых же, упрек и несправедлив, 
потому что “религиозный смысл” в 
историософской концепция Л., хотя она 
и является “естественно-органической” 
по виду, есть. На самом деле все составляющие 
“разнопородные” начала философии 
Л. взаимопроникают, и даже в чисто 
органическое проникает религиозно-
 Начать 
с того, что Л. полагает осуществление 
религиозного идеала целью истории. 
В современности он видит два 
таких идеала, которому соответствуют 
два типа цивилизации. Первый — византийский, 
аскетический, потусторонний, исходящий 
из “безнадежности на что бы то ни было 
земное” и утверждающий апокалиптические 
“новую землю" и “новое небо”. Второй 
(и здесь мыслитель настаивает 
на том, что это идеал тоже религиозный) 
— современный европейский, либеральный, 
прогрессистский, посюсторонний, обещающий 
“всебуржуазный, всетихий и всемелкий 
Эдем”. Все западные модернистские 
социальные движения Л. объединяет термином 
эвдемонизм: ”Эвдемонизм — вера 
в то, что человечество может достичь 
тихого, всеобщего блаженства на этой 
земле”. С этой главной “ересью” 
XIX столетия Леонтьев как христианин 
и ведет неустанную двадцатилетнюю 
борьбу, обнаруживая её следы даже 
в пушкинской речи уважаемого им и 
близкого идейно Ф. М. Достоевского; с 
ним вступает Л. в нелицеприятный 
спор, заведомо проигрышный, т.к. речь Достоевского 
имела массовый успех, и любые 
возражения воспринимались как неадекватные 
и неуместные. Между тем Л. был 
прав: в пушкинской речи были скрытые 
черты христианского 
 “Прогресс” 
неуклонно ведет историю к 
концу. Конец европейской цивилизации 
станет концом цивилизации мировой: 
“средний европеец — орудие всемирного 
уничтожения”. Однако, нельзя сказать, 
что К. Л. с его органической теорией 
был детерминистом. Процессу всеобщего 
смешения, упрощения и разложения 
противостоит прежде всего у Л. “эстетика 
жизни”. Свободная воля человека может 
влиять на историю — правда, исключительно 
негативно: оказывая сопротивление, препятствуя 
распространению прогресса и религии 
эвдемонизма. В качестве альтернативы 
разрушительному ходу истории Л. выдвигал 
“охранительный” принцип государства 
и религии, укрепление семьи как “малой 
церкви”, принцип красоты в искусстве 
и монашеский путь личного спасения. Все 
эти факторы, безусловно, связаны у Л. на 
религиозной основе как сопротивление 
неизбежной апостасии. ( Апостасия — православное 
учение о неизбежности постепенного ухудшения 
состояния мира вследствие “отступления” 
человечества от Христа и христианских 
начал жизни). Даже один монах своим выбором 
аскетического идеала противостоит прогрессивным 
тенденциям и тем самым “отсрочивает” 
конец. Что же говорить о целом охранительном 
государстве! Только вот что это за государство? 
В начале 70-х Л. не сомневается: Россия. 
Однако с каждым годом он постепенно переосмысливает 
русское мессианство. Через трагически-эмоциональное: 
“Неужели таково в самом деле попущение 
Божие и для нашей дорогой России?! Неужели, 
немного позднее других, и мы с отчаянием 
почувствуем, что мчимся бесповоротно 
по тому же проклятому пути!?” — к тревожно-трезвой 
констатации, что как раз Россия и станет 
во главе общереволюционного движения, 
и пресловутая “миссия” России, о которой 
начиная с Чаадаева столько говорили и 
славянофилы, и западники, в том, чтобы 
-“окончить историю”. Хотя эта мысль вроде 
бы и не связана напрямую с “византизмом”, 
на самом деле здесь византизм Л. описывает 
своеобразный круг, как бы обходя всю русскую 
историю и возвращаясь к истокам: высказывание 
Л. неожиданно смыкается с византийской 
эсхатологией IX в., когда языческая Русь, 
часто нападавшая на Империю, отождествлялась 
с библейским народом Рош, должным прийти 
и разрушить мир в самом конце. Так что 
историософия Леонтьева, вопреки Флоровскому 
и Соловьёву, соотносима со святоотеческой 
традицией — с учением об апостасии и 
с православной эсхатологией в целом.  
 Этика 
и Эстетика  
 Эстетика 
жизни — одно из важнейших понятий 
Л. Это, в его понимании, сама жизнь 
в её существенных формах. Это понятие 
вненравственное и даже внерелигиозное. 
О. Павел Флоренский называет мировоззрение 
Леонтьева в целом “религиозным 
эстетизмом”.  
 В начале 
60-х гг., когда Л. делает несколько 
попыток сформулировать свои эстетические 
принципы, он отталкивается от Добролюбова, 
а наследует Ап. Григорьеву с его 
“органической критикой”. Идеи Григорьева 
о произведениях искусства как 
“живых порождениях жизни творцов 
и жизни эпохи”, об их органичности 
и связи с породившей их почвой, 
само понятие “почвы”, столь значимое, 
так же, как и понятие “веяния” 
(естественное перетекание живой 
истории и жизни в искусство), 
— вошли в эстетику Л. “Для Л. 
форма и стиль имеют свою психологию, 
а “дышит” и “веет” в ней 
время и место, среда и момент, 
эпоха, история” (Бочаров). Эстетика Л. 
непосредственно связана с его 
философией истории. Так, “избыточные 
подробности” в ущерб форме целого, 
которые претят его эстетическому 
вкусу в романах Л.Толстого, являются 
для него одновременно отражением распада 
форм общественно-государственного уклада 
России в пореформенную эпоху 
и шире — отражением разрушительного 
всеевропейского “эгалитарного 
процесса”, который проявляется 
в повсеместном убывании красоты 
и к которому Л., по его собственным 
словам, испытывал “философскую ненависть”, 
а эстетически — “
 Понятие 
формы  
 Леонтьев, 
эстетизм которого имеет много точек 
соприкосновения с античностью, 
своеобразно переосмыслил аристотелевское 
понятие “формы”. У Л., как у 
Платона и Аристотеля, форма выражает 
сущность явления. Но если у Аристотеля 
форма — это одна из 4 причин движения 
материи, то для Леонтьева, напротив: 
“форма есть деспотизм внутренней 
идеи, не дающей материи разбегаться”, 
— т.е нечто, что останавливает 
и сдерживает движение. Его понятие 
формы универсально и относится 
как к биологическим, историческим, 
политическим и культурным организмам, 
так и к искусству. Причем во всех 
этих сферах процессы разложения или, 
наоборот, охранения формы (т.е. определенности, 
безусловной границы, отчетливых различий) 
едины. Явления вне определенной 
формы не существует: оно или пребывает 
в форме, или ищет форму. Форма 
“стесняет”, но это стеснение спасительно, 
в то время как вне формы 
— смешение, упрощение, гибель. Так, 
нет государства без 
 Главным 
психологическим фактором, обеспечивающим 
внутреннюю способность “стесняться” 
у человека, по Л., является страх. Проповедь 
христианской любви, которую в 70-80-е 
гг. начали Толстой и Достоевский, 
натолкнулась на “догматическое” 
возражение Л., который, опираясь на православную 
аскетическую традицию, называет это 
“односторонним”, “сентиментальным”, 
“розовым” христианством. Мы помним, 
что именно страх способствовал 
быстрому обращению Л. в православие. 
Страх Божий (а потом только любовь) 
помогает человеку не разложиться в 
грехе и достичь религиозного 
спасения. Страх уничтожения (или, в 
христианской терминологии, “памятование 
смерти”) питает с виду бесстрастную 
отстраненную историософскую схему 
“триединого процесса” у Л. (здесь 
— религиозный исток этой теории, 
который не заметили В. Соловьев и 
Г. Флоровский). Но и исток эстетики 
Л., по слову Розанова, -“эстетический 
страх”. При таком онтологическом 
(пронизывающим все сферы 
 Леонтьев 
и славянофилы  
 Леонтьев, 
которого часто причисляют к “поздним 
славянофилам”, на самом деле достаточно 
дистанцирован по отношению к 
этому течению русской мысли. 
Вполне в согласии со своей теорией 
формы, Л. достаточно резко обособлялся 
ото всего идейно близкого, даже 
ближайшего к себе. Лишь на первый поверхностный 
взгляд он близок к ним, но и культ 
России, и антизападничество его 
имеют совершенно иное происхождение. 
Он видит вполне слабые стороны славянофильства, 
резко отрицательно относится к 
“славизму”. В 60-е-70-е гг. Л. ближе 
к почвенничеству Ап. Григорьева и 
Достоевского, Л., как и других почвенников, 
отталкивает от славянофильского учения 
его “гладкость”, недостаточная 
проблемность: "правда, истина, цельность, 
любовь и т. п. у нас, а на Западе 
— рационализм, ложь, насильственность, 
борьба и т. п. Признаюсь, -пишет Л., 
— у меня это возбуждает лишь 
улыбку; нельзя на таких обще-моральных 
различиях строить практические 
надежды. Трогательное и симпатическое 
ребячество это — пережитой уже 
момент русской мысли". Почвенники 
(см. программную статью Ап. Григорьева 
о Пушкине), пережив увлечение 
Западом, проповедовали “возвращение 
домой”, в то время как московские 
славянофилы Хомяков и Аксаковы 
как бы и не выезжали из “дома”. 
Антизападничество славянофилов основывалось 
на узрении некоего “первородного 
греха”, изначальной ошибки, легшей 
в основу всей Западной цивилизации, 
для Л. же (вместе с Данилевским) современное 
"разложение" Европы — простое 
следствие общего для всех цивилизаций 
естественного закона. В Европе он 
видит великую цивилизацию — 
хотя и вступившую в последнюю 
разлагающую фазу своего исторического 
развития. Он словно бы призывает Европу 
“к барьеру”, его устраивает состояние 
некоей “цивилизационной дуэли” между 
Россией и Западом, т.к. это борьба, 
т.е. “эстетика”, жизнь, сложность, “форма”. 
Если же убрать барьер — начнется распад 
формы, Л. предостерегает от уравнивания 
и смешения, ибо это (он знает) ведет 
к гибели цивилизации, а может 
быть — на этот раз и всего 
человечества. Новая великая будущность 
для России зависит, согласно Леонтьеву, 
от ряда причин: будет ли усиливаться 
византийское начало или восторжествует 
“эгалитарный процесс”, что в свою 
очередь связано и с “
 Любопытно 
сопоставить почвенничество Леонтьева 
и Достоевского. Публицистика Леонтьева 
80-х гг. близка публицистике “Дневника 
писателя”, которую он оценивал очень 
высоко. Однако речь Достоевского на открытии 
памятника Пушкину и возражение 
на нее Л. показывает иллюзию близости 
их почвенничества. Расхождение идет 
по двум основным линиям: народ/государство 
и христианство/церковность. Достоевский 
(и в 40-е, и в 80-е гг.) оставался 
народником. Для него “почва” — 
это и есть преимущественно народ. 
Русская идея для него — это 
прежде всего идея русского народа-богоносца, 
к государству же русскому и будучи 
социалистом, и будучи почвенником, 
он относился с неизменной враждебностью. 
Государство — насильственное объединение 
людей (здесь Достоевский вполне 
славянофил), историческая церковь 
исказила учение Христа (здесь он христианский 
социалист). Его идеал будущего, о 
котором он говорит и в пушкинской 
речи, и в заключительных частях 
“Дневника писателя”, внегосударствен 
и внецерковен — это идеал 
“всенародной и вселенской церкви”, 
где церковью как всеобщим братским 
единением людей является сам 
народ — сначала русский, затем, 
по его примеру, все остальные. Эта 
утопия Достоевского (справедливо 
 К.Н. Леонтьев 
по справедливости является одним из 
наиболее актуальных русских философов 
XIX столетия. В лице Леонтьева русская 
мысль встретила наиболее серьезного 
и последовательного апологета 
государства и строгой