Философ после конца истории

Автор: Пользователь скрыл имя, 26 Декабря 2011 в 15:05, статья

Краткое описание

Дискурс о "конце истории" и "постистории" относится к числу общих мест современной философской мысли — в наше время он стал настолько общепринятым, что большинство авторов уже начинает избегать прямой ссылки на него, считая его самим собой разумеющимся. При этом, однако, бросается в глаза следующее обстоятельство.

Файлы: 1 файл

Философ после конца истории.docx

— 29.51 Кб (Скачать)

          Радикализм кожевского ответа на вопрос о носителе абсолютного знания напоминает, как уже говорилось, более поздние апроприационистские культурные стратегии в контексте современного искусства. Вместе с тем у этого ответа оказывается интересная и на первый взгляд неожиданная интеллектуальная генеалогия, у истоков которой находится философия Владимира Соловьева. В 1926 году Кожев написал по-немецки и затем защитил в Гейдельберге диссертацию о философии Владимира Соловьева, к сожалению, до сих пор не опубликованную 4. Хотя Кожев и пишет в своей диссертации, что Соловьев совершенно не понял Гегеля, легко видеть, что кожевское понимание Гегеля в главном инспирировано Соловьевым. А именно Кожев утверждает в своей диссертации, что Соловьев проделал долгий путь от крайнего оптимизма к пессимизму в отношении исторической судьбы русского народа. Если в начале своего философского пути Соловьев разделял славянофильские надежды на то, что человечество — и в особенности русский народ — сможет воплотить в жизненную практику идеальный философский синтез, достигнутый Гегелем в своей системе и предвосхищенный христианским Откровением (подобную же надежду Маркс возлагал, как известно, на пролетариат), то в конце своей жизни Соловьев, согласно Кожеву, пришел к выводу, что человек как таковой может быть только материальным носителем, но не воплотителем истины 5. В конце своей диссертации Кожев сетует, что Соловьеву не удалось или, может быть, просто не хватило времени построить законченную метафизику, соответствующую этому более пессимистическому взгляду на человека. Очевидно, что собственная философская стратегия Кожева может быть понята как исполнение этой поставленной, но не решенной Соловьевым задачи. И в этом смысле Кожев неожиданно оказывается типично русским мыслителем, поскольку он воспроизводит здесь традиционную для русского мышления операцию переоценки ценностей путем универсализации — негативное описание русской культуры не отрицается и не опровергается, но одновременно универсализируется, так что "русское" оказывается синонимом "общечеловеческого" 6. Если русская культура традиционно критиковалась как имитационная, репродуктивная и лишенная внутренней преемственности, то Кожев делает эту репродуктивность, описываемую известным выражением "повторяет как попугай", универсальной характеристикой постисторического существования — и, более того, знаком высшего понимания философской истины.

           Впрочем, философия Владимира  Соловьева по меньшей мере еще в одном отношении является образцом для философской стратегии Кожева: сам Соловьев, в свою очередь, утверждал, как известно, что не говорит ничего исторически нового, а только репродуцирует содержание христианского Откровения в контексте философского дискурса. И в самом деле: уже момент христианского Откровения можно считать концом истории, после которого оказывается возможным только цитирование, репродуцирование, повторение. Христианство изначально постмодерно. Человек христианства не автор, а носитель текста. Не субъект речи, а бумага для записи. Но это означает: конец истории сам по себе не может быть датирован внутри истории — нельзя считать, что он осуществился именно в философии Гегеля. История начинается со своего конца — и таким образом всегда предполагает возможность своего прочтения в качестве постистории. Различие между историей и постисторией, поскольку оно не может быть датировано, относится не к сфере фактов, а к сфере интерпретаций — и одновременно к сфере идеологических предпочтений.

         В течение достаточно длительного  исторического времени европейская  культура предпочитала историю  постистории. История строилась как рассказ о новом, творческом, инновативном, продуктивном, событийном. Этот рассказ регулировался изнутри рядом оппозиций, фиксирующих определенное понимание того, что есть человек. На одной стороне этого ряда оппозиций — поистине человеческое, то есть индивидуальное, уникальное, творческое,  непредвиденное, активное, продуктивное, "историческое". На другой стороне — массовое, машинное, повторяющееся, "стертое", автоматизированное, репродуктивное, "неисторическое". Вряд ли стоит лишний раз говорить, что буржуазная культура нового времени отдает предпочтение творческому и предприимчивому, то есть буржуазному, перед массовым и автоматизированным, то есть пролетарским. Маркс также не изменяет этому буржуазному идеалу, когда требует от пролетариата заняться политическим творчеством — и таким образом выйти из состояния пассивности, перестать быть пролетариатом. Того же требует от человека революция 1968 года: каждый должен преодолеть в себе машинное, повторяющееся, репродуктивное — и стать творцом своей собственной жизни.

          Между тем Европе известен  не только буржуазный культурный  идеал, но и аристократический,  заключающийся как раз в повторении, репродуцировании определенных  форм жизни и культуры. И можно  утверждать, что наиболее интересные  авторы европейского модернизма  стремились как раз к синтезу  этих двух форм репродуцирования  — аристократического и машинного.  Не случайно как раз наиболее  радикальный художественный авангард XX века тематизировал машинное, репродуктивное, автоматическое — иначе говоря, постисторическое. От Малевича и Мондриана до Энди Уорхола искусство XX века постоянно стремилось преодолеть буржуазный пафос индивидуального творчества и выявить вечно повторяющееся — будь то чистые геометрические формы или банки кока колы. Разумеется, поиски этого вечно повторяющегося приводили каждый раз к новому и часто на первый взгляд непрезентабельно смотревшемуся результату. Но сама по себе установка на аристократическое вечное повторение при этом неизменно заново воспроизводилась. Философский дискурс Кожева принадлежит этой же традиции. Человек для Кожева — не творец истории, а ее носитель. И вопрос, обращенный к человеку, состоит не в том, может ли он достичь абсолютного знания, а в том, может ли он его вынести. 

   

 1 К биографии Кожева см.: Dominique Auffert. Alexandre Kojeve. Grasset. Paris, 1990.

2 Ibid., c. 410.

3 Ibid.,c. 411.

 4 Alexander Koschewnikoff. Die religiöse Philosophie Wladimir Solowjews. 485 Seiten. Manuscript.

5 Ibid., c. 475 f.

6 Более подробно о стратегиях русского философствования см.: Boris Groys. Die Erfindung Rußlands. Hanser. München, 1995.

Информация о работе Философ после конца истории