Автор: Пользователь скрыл имя, 28 Февраля 2012 в 22:41, контрольная работа
"Эта книга необычна. По многим причинам, и прежде всего потому, что она - о необычном городе, Царском Селе. Городе загадочном и неповторимом, го-роде, каждая прогулка по которому становится в прямом смысле прогулкой по русской литературе, по русской истории. Необычна эта книга и другим - личностью ее автора (искусствоведа, художника, писателя Эриха Голлербаха 1895-1942). Для Голлербаха Царское Село было не модным местом житель-ства, престижным писательским городком, а тем, что обычно принято назы-вать "малой родиной". Он родился здесь, рос - он был, так сказать, органиче-ским царскоселом, и поэтому его отн
Введение……………………………………………………………………….стр 3
Образ Царского Села в 1900 года……………………………………….....стр.4
Город Муз …………………………………………………………………….стр.7
Предвестие бури …………………………………………………………..стр.11
Отголоски войны в городе Муз……………………………………………стр.16
«С нами крестная сила!»…………………………………………………стр.18
Список литературы…………………………………………………….…..стр.19
Предвестие бури.
Давно осиротела дача на Московском шоссе; грустно поблескивает из глубины сада большое окно — одинокое окно заброшенной мастерской... Заглохли флокусы, поредели осины и березы, не слышно заливистого лая Чурки. Бедняга, привыкший к строгой чистяковской школе, в эпоху Татлина и Филонова затосковал и зачах...
— Новое поколение поэтов приходит на смену старому. Вот Дмитрий Коковцов, толстый и раскосый, весь в мечтах о средневековой романтике, бродит по городу с гордо поднятой головой и на концертах возвещает стихи о Тангей-зере. В книжном магазине Митрофанова, где никто не покупал книг, желтеет на окне его поруганный мухами «Северный поток», рядом с приключениями «Шерлока Холмса» и «Грехами молодости». Умер он в начале войны, в зените своей жизни.
Всегда второпях, семенит по парку тонкими своими ножками Пунин, горя лихорадочным эстетизмом и еще не зная, на чем остановиться — на Серове ли, на Сезанне ли, или на русской иконе. За ним уже числятся полтора стихотворения в «Гиперборее». Он мелькает на балах в ратуше, на музыке в Павловске, торопится на поезд, спорит с курсистками, хитро моргает и выпаливает своим металлическим, стреляющим голосом какие-то веселые или резкие зазубренные слова. В несгибающейся его фигуре, прямой и узкой, в блеске очков и подергивании лица была неутомимая порывистость, что-то упругое и зудящее. Он был похож на рыбу, которая помещена в аквариум и которой там мало воздуха. Со временем променял он чудесные водоросли искусства на гнилую тину «футуризма», монокль и клетчатые брюки «аполлоновца» — на кавалерийскую шинель и шпоры неистового, но истого комиссара. Впрочем, его шпоры образца 1919 г. играли чисто платоническую роль, ибо, слезши с Пегаса, советский Маринетти, кажется, ни разу не сиживал на обыкновенном, вульгарном коне. Но и тогда, и потом было ясно, что ему все равно — быть на коне или под конем, держаться глуби или всплыть на поверхность, — только бы чуять движение струй и преодолевать его, являя собой «недремлющую щуку», для которой нет ничего страшнее застоя.
Где-то на краю города жил летом Евгений Иванов, один из тех попутчиков литературы, которым суждено незаметно на самые сокровенные ее ростки. О нем говорили в литературных салонах, хотя сам он почти ничего не говорил или, во всяком случае, не писал. Его красно-рыжая борода пламенела в кругу Мережковских и Розанова, у него бывал в Царском Блок, и здесь, за Кузьминскими воротами, в тумане вечерней долины, зародилось «Куликово поле».
«Был 11-го вечером у Ивановых в Царском. У них и вообще в Царском мне очень понравилось. У них — окраина — есть что-то деревенское, фруктовый садик, старая собака и огромная даль, на горизонте виден Смольный Монастырь... А в парке окбло дворцов пахнет Пушкиным: «сияющие воды» и лебеди...» (13 июля 1908 г., письмо к матери).
«Ездили мы с Женей целый день на велосипедах — в Царском и Павловске. Там — тишина, сквозные леса, снег запорошил траву. В сквозных парках едут во все стороны очень красивые кон-войцы в синих кафтанах на стройных лошадях. Разъезжаются и опять съезжаются. Ни звука. Только поезда поют на разных ветках ж.-д...» (26 окт.).
Блок любил «царскосельский пейзаж» в целом, но к дворцам, к памятникам, к роскоши минувших лет был равнодушен. Унылое поле за Кузьминым ему казалось прекрасней, чем барочная пышность Эрмитажа, — не потому ли, что в просторе этого «Куликова поля» ему мерещились предстоящие великие бои «двенадцати» с белогвардейскими войсками в страшные осенние дни девятнадцатого года? Кому, как не поэту-провидцу, читать в глазах истории судьбу своего отечества?..
Блок-«скиф» чужд миру Растрелли и Гваренги. Гораздо ближе этот мир его друзьям эпохи «красного вина» — Георгию Чулкову, Константину Эрбергу.
Царскосельские декорации не мешали Чулкову олицетворять собою мистический анархизм; бледное лицо его, увенчанное шапкой черной шевелюры, часто мелькало на вокзале, — свешивался длинный нос над кипами книг в киоске, словно что-то вынюхивал. В домике Грибовского, на Малой, во дворе, писал он свою «Метель», заставляя старуху-княгиню бродить с англичанином управляющим по Екатерининскому парку.
На «Капризе» с книжкой в руках сиживал Конст. Эрберг, щурился на солнце, преодолевал земной плен и корректно обдумывал, в чем заключается цель творчества.
В сущности, продолжал жить в этом городе и Анненский. Не могла отлететь его муза, покуда кипарисовый ларец оставался в Царском Селе. И не только наследие поэта, но и весь строй его души остался здесь, охраняемый и сберегаемый другим поэтом, близким ему двойным родством — духовным и кровным: в Анненском-Кривиче прочно связались в единое целое хорошие литературные традиции, сокрушительное острословие, «вечера Случевского» и ранний «Аполлон». (Наперекор Хроносу, отпустившему ему уже полвека, сохранил он сочность чувств и военную выправку, — опекун рукописных писателей, амфитрион литературных чаепитий, кладезь анекдотов и рог сатирического изобилия, энтузиаст российского слова и верный блюститель «заветов милой старины», — он, чей графический пробор, коллекция трубок и матерая шинель сочленены с Царским Селом столь же тесно, сколь его «Смоленская плясовая» с литературными вечерами в городе муз).
Совсем отошли в прошлое Микулич-Веселитская с ее «Мимочкой» и почти столетняя Зарина с двумя литературными сыновьями; вместо них появилась зоркая и остроумная Форш; начав кое-как в «Вестнике Теософии», она впоследствии принесла не дамскую, а крепкую мужскую беллетристику в дар царскосельским музам.
Гимназия уже выдыхалась, нечего было и думать о рукописных журналах, вроде гумилевского «Горизонта», когда на гимназическом горизонте грозным стражем стоял Мор. Золотые медали срывали один за другим бесконечные Оцупы, из которых старший подвизался в литературе в качестве Сергея Горного, а остальные десять (или немного меньше) готовились последовать его примеру. Один из них — Павел — начал филологическую карьеру, но погиб в буре революции, другой — Николай — ненадолго и неярко расцвел в «Цехе поэтов», где и был дешифрирован, как «общество целесообразного употребления пищи» (О. Ц. У. П.).
Реальное выпускало крепколобую молодежь, бравшую штурмом всякие институты, надевавшую небесно-голубые брюки и тужурки с наплечниками. Там музы были не в почете, и только восторженный Дешевов ушел из мира прозы в царство Мельпомены; маленький, подвижной, с лицом Шопена, с черными горящими глазами, он появлялся на концертах, подбегал к роялю и исторгал из него бешеный водопад звуков, заставляя зал замирать от восхищения и патриотической гордости: на эстраде был первый царскосельский композитор, и потому затравленный рояль ни в ком не вызывал жалости.
Вольной ватагой росла молодежь в «двуполой» школе Левицкого: веселые, розовощекие мальчики и девочки в красных кепках, как мухоморы. Здесь воспитывались дочери Розанова; здесь Форш учила ребят незатейливому художеству.
Милостиво прощенный «августейшим племянником», вернулся в Россию Павел Александрович с гр. Гогенфельзен, и домовитая эта дама принялась устраивать в Царском богатое свое жилище. В этом «Луисезе» вырос прехорошенький мальчик, писавший неважные, но задушевные стихи, изящный мальчик, впоследствии погибший.
Смешливые и, кажется, глуповатые великие княжны приезжали верхом из Александровского дворца в Реальное заниматься физикой у Цытовича.Жизнь шагала не торопясь и как будто бестревожно.
Отголоски войны в городе Муз.
Наступил 1914 год. В душном предгрозовом затишье небывало жаркого лета прозвучала, как страшное предзнаменование, боевая труба Беллоны и всколыхнула царскосельскую тишь. Защитные шинели сменили серо-сиреневые. Потянулись на фронт мрачные эшелоны с песнями, в которых лихие слова плохо прикрывали тоску и страх. Появились белые косынки сестер милосердия и скоро, очень скоро - черный креп, под которым по-нестеровски скорбно глядели заплаканные глаза. Подошла осень 1916 г. - последняя осень старого мира. Она как-то особенно врезалась в память своей странной и жуткой настороженностью.
С фронта шли мрачные вести. Как ястреб, кружился над Россией темный дух Распутина, вампира, пролезшего в ампир, — дух дикого фанатизма, хлыстовства и похоти; газеты старались его угрызть, но сами тонули в распутстве, широким потоком разлилось словоблудие, публицисты покупались и продавались, беллетристы из «Лукоморья» хвастали в стихах и прозе русской мощью, мечтали о кресте на Айя-Софии, все поголовно громили «подлых тевтонов», и, как всегда, громче всех возмущались жулики. Театры и шантаны ломились от публики, война жирно кормила казнокрадов, вылуплялись, неведомо откуда, новые меценаты и коллекционеры, бешено кутило тыловое офицерство.
В Царском под крылом полковника Ломана очутился голубоглазый и златокудрый Сережа Есенин, из него пытались сделать придворного поэта, но в воздухе пахло революцией, и поэта тянуло к иному кругу. Пестовал его Иванов-Разумник; Блок и Городецкий восхищались его стихами, и казалось иным, что стрелка истории колеблется оттого, что на одной чашке весов — злой колдун Распутин, а на другой — Есенин, светлый и благостный, как осиянная солнцем нива, еще далекий в ту пору от кабацкого дурмана.
Выстрел на Мойке оборвал жизнь Распутина и с нею — историю царизма. Еще гремело на парадах «ура», еще мелькали красные ливреи и за стеклом кареты виднелось заплаканное пухлое лицо Вырубовой, но уже ясно было, что все катится в пропасть, и в ушах у самых чутких, как Блок, уже стоял непрерывный шум от грохота падающих и разрушающихся миров. Освобожденный от плотского плена, дух Распутина еще шире расправил крылья над израненной страной. Как раскат грома, как сгущенyый вопль, повисло над землей многоголосое, извечное и злобное матерное слово, вскормленное солдатскими вшами и сыростью окопов, ядреное, озверелое слово, готовое стать плотью — многоликою плотью измученного и яростного дезертирства. В грозовых тучах, нависших над престолом, уже обозначились апокалиптической фигурой — молот, серп. Кубарем слетел с высоты, двуглавый орел — слетел тем легче, что уже давно не был на высоте положения. На лету судорожно ухватился он — в последней надежде — за стэк Керенского вместо скипетра и за избирательную урну вместо державы; но поздно! — орлу, превращенному в ощипанную курицу, остается только сдобрить собою похлебку середняка. «Сера скотинка», «кисла шерсть», столетия служившая пушечным мясом и покорно терпевшая мордобой, обернулась к «начальству» с ответным мордобоем. И вот уже кромсают где-то, как котлету, жестоковыйного генерала, где-то громят винные погреба. Куда-то в небытие проваливаются серые чучела дворцовых городовых, словно растопило их мартовское солнце, как снежных баб. И таинственные котелки единодушно прекращают свои прогулки.
«С нами крестная сила!»
По ночам в окнах особняков не угасает свет, узкая щель огня пробивается сквозь тяжкие складки портьер. Вешний озноб пробегает по спине обывателя новым, незнакомым чувством. Алые флаги мелькают здесь и там, с грохотом катят грузовики. В безмолвии ночей сухо и резко хлопают где-то выстрелы.
«С нами крестная сила!»
Агитация в городе еще сильнее, чем во времена А. И. Тургенева, — только в другом смысле и в другом сословии...
В парке за оградой, под присмотром часовых, малорослый полковник в защитной шинели, с зеленовато-бледным припухшим лицом, с тусклым взглядом, ничего не выражающим, кроме глубочайшего равнодушия, ворошит в снегу лопатой — расчищает дорожки. А посреди Дворцовой улицы, нарушая все правила этикета, расхаживает чудом уцелевший петух, гребнем трясет, удивленно смотрит по сторонам. Долго ли ему жить, и кому дольше — ему или полковнику — неизвестно.
Одно было ясно: чья-то могучая мозолистая рука навсегда задернула плотной завесой из домотканной холстины маленькую сцену, которая называлась Царским Селом и на которой двести лет разыгрывалась трагикомедия царской власти.
Список литературы.
1. Г.Г. Бунатян, "Город муз". Л., "Лениздат", 1987 г., 222 с.
2. А.М. Гордин "Волшебные места, где я живу душой". Л., "Лениздат", 1986 г., 185 с.
3. М. и С. Руденские "В садах лицея". Л., Лениздат, 1989 г., 220 с.
19
Информация о работе Культура «Серебряного века» ХIX – XX в Царском Селе